Когда-то он думал, что заведёт себе человека. Большая мудрая Рык говорила часто: «Каждому псу на свете своя проверка, каждому псу своё — непременно — счастье!» Старая Рык была доброй — врала во благо. У неё был горячий бок и большие уши. Сколько могла, растила она Кусаку, а он её сказки, худой и голодный, слушал.
Питались они с помоек, купались в лужах, как прочие дикие уличные собаки. Но однажды больной мудрой Рык на земле не стало. Кусака сидел в подворотне и выл по-волчьи. Никого не жалеет жестокая злая старость — забрала она Рык у Кусаки студеной ночью.
Рык умела ловить жирных крыс и хрустящих мышек и даже порой голубей приносила глупых. Когда-то Кусака-заморыш на них и выжил, вонзая в солёное мясо до дёсен зубы. Но как он один прожить без нее сумеет? У него никого, ничего. Только хвост и лапы. Октябрь на улице дышит всё холоднее, и летние ветры меняют остывший запах на горький и терпкий, колючий, кроваво-ржавый. Так пахнут голодной гибелью переулки. Себя Кусаке до жжения в склерах жалко, и в узкой груди бьётся сердце надрывно, гулко.
Участь бездомышам пишется кем-то свыше. Переписать её сил не у всех хватает. Птицы на юг улетают, за стаей стая, город без них смотрит строже, звучит потише.
По улицам ходит толстушка с большим портфелем мимо витрин, где ёлки стоят и санки, подмигивают фонариками кофейни, и где-то под узкой скамейкой грустит Кусака. И вдруг в темном парке, где вязы сплелись ветвями, вышли какие-то двое: «Давай-ка сумку!»
Алька сказала, чтоб от неё отвяли, но те отняли деньги, порвали на ней косуху. А из тени метнулся пёс — из огромных монстров. Рядом с таким отдохнула б и Баскервилей собака, что в книге стращала несчастный остров. Бандиты от ужаса хором единым взвыли и бросили сумку, упавшую в лужу Альку… Да так припустили, что на Олимпийских играх за этот забег им дали б, как есть, медальку. Особенно бойко один через кустик прыгал ещё не опавшего, колкого барбариса.
Девушка всхлипнула, псу посмотрела в морду. Кусака тоже в ответ на неё воззрился — смотрел он с опаской, но прямо и очень гордо. Ожидая — ударят палкой, опять прогонят. Но к нему протянули ободранные ладони, и в ладонях была почищенная сосиска.
И город смотрел одобрительно сотней окон, столбами фонарными, вязами и кустами. Алька трепала Кусаку по грязной холке. Вечер стоял вокруг, ширясь и вырастая.
«Пойдем-ка домой, спаситель!» — сказала Аля.
Дом — была сказка ушедшей Рык для щенка Кусаки.
Дворняги, конечно же, дома вовек не знали. Дома жили одни лишь породистые собаки — всякие мопсики, будто из марципана, шпицы, похожие моськами на лисичек, колли, которым вырезку покупали — конечно, говяжью, по веской цене приличной.
А таким, как Рык и Кусака, — пинок под рёбра и свистящий камень тяжёлый в худую спину. К таким не положено ласковым быть и добрым — такие ничейной считались всегда скотиной. Их опасались, отстреливали, травили — рассадники блох, лишайные злые твари! Были бы вилы — ткнули бы в брюхо вилы прямо среди кипящих толпой бульваров…
А так, чтобы дом, сосиску из рук… Такого Кусака не помнил даже по песьим слухам. От Алькиных рук пахло слякотью, сладкой кровью. Пёс шумно лизнул их и дёрнул лохматым ухом.
И пошёл доверчиво за человеком следом. Дома его купали с густым шампунем. Алька смеялась, что он переросток-пудель — такой же кудрявый — и лютая непоседа. Кусака тоже делился вовсю улыбкой — такими клыками можно как семки лузгать кости, и крабов, и прутья любой калитки, ветки, орехи, каштаны, батат, арбузы…
Такие зубищи — на зависть любой акуле!
Алька Кусаке супа дала в кастрюльке. Смотрит, как ест он, пока она с кофе курит. Суп на бульоне от знатной свинячьей рульки, с клецками, с кругляшами морквы и лука — душистый и сытный, с покрошенным чёрным хлебом. Кусака давился, трясущийся от испуга, что разово с ним сейчас подшутило небо, что бредит он где-то за мусорным чёрным баком, машиной какой-нибудь сбитый до полусмерти. И с ним, с одиноким, худющим дурным собаком сидит, гладя по колтунам его, только ветер…
Но кастрюлька уже опустела, а чудо длилось. Квартира мерцала гирляндами на окошках. Кусака дремал на паласе. Кусаке снилось, что Алька ему молока наливает в плошку и укрывает пледом пушистым, тёплым, хлопает нежно по впалому боку тихо. Отсветы фар гуляют по мокрым стёклам, часы темноту учат мерно и звонко тикать. У Кусаки лежат в животе и морква, и клёцки, и жирный бульон по венам бежит блаженством. С утра его ласковым лучиком будит солнце, нос щекоча характерным прохладным жестом.
Алька спит на диване, обняв подушку. Книги на тумбочке высятся ровной стопкой. Кусака выходит из облака пледа-плюша, подобно высокой равнинной и серой сопке.
И нюхает дом. В нём не пахнет бедой и страхом, чудовищным голодом, тысячей одиночеств. В квартире стоит фланелевый дух рубахи, которая в ванне на плечиках сохла ночью. Из кухни бегут тонкой струйкой ваниль с корицей, колбасная нотка сплетается с нотой чайной. Алька проснулась и подняла ресницы. Долго лежала, глядела вокруг, молчала. А потом пошла жарить яйца с беконом толстым. Кусака наелся опять, что едва не лопнул. Алька задумчиво морду чесала монстру, а потом шутливо шлепнула пса по попе: «Пойдем-ка гулять, страшилка из серой шерсти! Наварим тебе с печенкой перловой каши! И купим красивый, с жетоном большим ошейник, чтоб все в этом мире узнали, что ты домашний!»
***
Старая Рык видит все с голубого неба.
В мушках весёлых первого ходят снега —
девушка и большая её собака.
Фыркает Рык: ведь не верил тогда Кусака,
что он заведёт себе верного человека.
Но Рык повторяла упорно и часто-часто:
«Каждому псу на свете своя проверка!
Каждому псу своё — непременно — счастье!»
(с) Елена Холодова